Сын В. П. Аргировского, Сергей
Васильевич Аргировский родился в 1922 г. в Петрограде. До поступления
в университет обучался в 18-й средней школе Фрунзенского района Ленинграда,
которую окончил в июне 1939 г. При отличном поведении обнаружил хорошие
(русский язык, арифметика, алгебра, физика, химия, астрономия, геометрия,
тригонометрия) и отличные знания (география, история, немецкий язык, рисование,
черчение, литература).
1 сентября
1939 г. поступил на географический факультет. Проходил обучение на кафедре
физической географии. Окончил два курса. Призван в РККА 5 октября 1941 г.
Фрунзенским райвоенкоматом г. Ленинграда. Приказом ректора ЛГУ № 577 от 22
октября 1941 г. был отчислен в РККА. Воевал красноармейцем.
Пропал без
вести на Волховском фронте в январе 1942 г.
(ЦАМО РФ. IX
отд. Вход. № донес. 45955; ЦГА СПб. Ф. 7240. Оп. 14. Д. 712. Л. 6; Архив СПбГУ.
Ф. 1. Оп. 9. Св. 4. Д. 39. Л. 1–2; Ленинградский университет в Великой
Отечественной. Л., 1990. С. 303; ИСС Книга Памяти г. Санкт-Петербурга. Архив:
Книга безвозвратных потерь. Оп. 7. Д. 802. - http://spbu.ru/files/upload/prilojenie/text.doc) (Записки
хранятся в Отделе рукописей РНБ, ф. Аргировских)
Начато – 30-VIII-1941.
Кончено -
30/VIII 41 г.
Роковой 1941 год! Уже больше 2-х месяцев идет война – беспощадная, разрушительная,
кровопролитная… Все друзья и знакомые на фронте. Разве можно было подумать еще
3 месяца тому назад, что четверть Европейской России будет под властью немцев,
что немцы угрожают Ленинграду – сначала из Пскова, Порхова, затем – Новгорода,
Кингисеппа, - все ближе, ближе – Любань, Луга, наконец, рядом: Гатчина, Тосно.
27-го приехал из Саблина после практики и трудработ, а сегодня говорят о занятии Тосно. Все крепче и
грознее захлестывается вокруг Ленинграда немецкая петля, и трехмиллионное население,
как мышь в мышеловке, покорно ждет своей участи; осталась лишь одна Северная
дорога, до отказа забитая и бомбардируемая. А в городе внешне спокойно – кино,
театры, рестораны, магазины – все работает нормально, но только до 10 час.
вечера; на улицах людно и оживленно, много молодежи и даже смеха; м. б. потому,
что в Л-де еще не упало ни одной бомбы; готовятся быть под немцами: авось будет
не хуже! В кино новая комедия, в театрах премьеры, в «Буффе» и «Нардоме»
«вечера смеха». Дома – тревожно, напряженно-выжидающе – ползут слухи: бомбят поезда,
дороги, а Татьяна – в Ильинском, может быть совсем отрезана от нас, мама
собиралась ехать – не пустили. Что будет дальше – никто не ведает. Еще о
настроении насел<ения> в городе: пассивность, местами страх, равнодушие,
энтузиазмом, подъемом и не пахнет, скорее озлобление, подавленность.
Большинство понимает, что город сдадут. Кое-кто из старичков горько вздыхает:
Эх! И всем понятно. И все-таки его разобьют, этого паразита на теле земли, но,
к сожалению, не скоро, и такой дорогой ценой, что лет 5-10 придется
расплачиваться за свою шкуру.
31/VIII. И надо
же было родиться в такое идиотское время! Дернул меня черт. Вспоминаю прожитое
– и ничего нет, лишь несбывшиеся надежды и развеявшиеся мечты. Я надеялся и
мечтал о жизни, насыщенной содержанием, имеющей впереди какой-то светоч – идею;
чтобы в жизни был тесный коллектив людей, спаянных верой, людей с глубоким
духовным содержанием, уважающих и любящих друг друга, веселых и жизнерадостных;
я мечтал о проведенных в спорах вечерах у теплого камина, о музыке в полутемной
комнате, о стихах, литературных диспутах; я мечтал об умных ребятах, об
интимности, дружбе, и, пожалуй, больше всего о девушке. И ничего, ничего нет из
этого, и не было, и не предвидится. Осталось только разочарование, пустота и,
как результат, замкнутый индивидуализм. За прошедшее часто бывает стыдно,
настоящее неопределенно, грядущее – «и пусто, и темно». Особенно стыдно за
последнее глупое увлечение пустой и глупой девчонкой. Завтра начало занятий в
ЛГУ. Почему все это? Время; политика и ее результат;
индивидуальные мои особенности. Как-то Татьяна? Неужели не увижу ее до конца войны?
Предлагают идти в ополчение. Воздерживаюсь, т. к. не вижу смысла в своем присутствии
в борющихся рядах. А может быть, оправдываю свою трусость? Не думаю. Скорее пассивность
натуры.
1/IX. Начались
занятия. 3/IX. Сижу во
дворе Университета, надо мной, в синем небе, белые облачка зенитных разрывов;
кругом – гул выстрелов, некоторые посильнее заставляют вздрогнуть. Лекцию
прервали минут 40 тому назад, всех отправили в бомбоубежище; как ни странно, до
сих пор занятия шли нормально, сегодня на лекции было 18 человек студентов (из
них 4 – ребят: я, Сергей, Кузмич, Вадим), на факультете – человек 150, на курсе
– 50. Даже настроение довольно серьезное – занимаются с желанием. О настроении
вообще я уже писал, в Ун-те это ничем не отличается от общего. Положение города
- критическое: полное окружение; вчера сбавили паек хлеба до 400 гр. (для служащих).
Гул самолетов приближается, неровный, завывающий. А настроение у меня – самое
спокойное, как и у всех, сейчас меня окружающих: Сергея, Кузмича и 3-х
профессоров с истфака; все иногда поглядывают в небо и продолжают разговаривать
об обыденных делах. В городе начинает развиваться антисемитизм – гадко и
противно; радио захлебывается в восторге от наших побед; никто ему не верит. У
людей развязываются языки; можно слышать на улице такие вольные мысли, которых
никто не решился бы высказать вслух 2 м-ца тому назад. Сводка информбюро: «Наши
войска ведут упорные бои на всем фронте». Понимай, как знаешь. Газеты полны
энтузиазма и бумажного подъема.
8/IX. Ночь.
Тревога. За окном – непрерывный гул зениток, глухие разрывы бомб и зарево
пожаров – горят Бадаевские склады и жилые дома. Несколько дней город обстреливали
из дальнобойных орудий, но разрушения очень небольшие – дом на Глазовой, на
Старом Невском и еще где-то. Вечером, после тревоги, бродил по улицам, наблюдал
пожары, встревоженный человеческий муравейник; на углу Киевской и
Международного, на ярком, оранжевом фоне огня, бесконечные вереницы
машин, нервный клекот пожарных сирен, резкие крики, брань; некоторые машины,
потушив огни, удирают; на тротуарах – толпы любопытных: перебрасываются
замечаниями, смотрят; довольно равнодушны, несколько удивлены. Окружающие дома
озаряются неровным розовым светом. Немцев от города понемногу оттесняют:
очистили Мгу, Тосно, наладили связь с Москвой; по-видимому, в отместку –
бомбежки и обстрел. Родители в бомбоубежище, дома я и Те-Ка; иногда, при
близком разрыве, вздрагиваем. Я теперь «боец пожарного комсомольского взвода
ЛГУ», где и дежурю через ночь; поэтому не поехал «на окопы», где сейчас весь
наш курс, за исключением всяких звеньев обороны. Получил сегодня письмо от
Виктора Д. с Зап. фронта, и очень ему благодарен; пишет о переломе и о начале
нашего наступления. Вообще, по-видимому, наше положение улучшается. Все пытаюсь
поразмыслить о смысле и цели войны и точнее определить свое отношение к этому
вопросу. На-днях, вероятно, запишу сюда итог этих размышлений. А в общем – о
чорт, скорее бы все это кончилось! И неужели война так меня и не захватит, и
мне не придется повоевать и даже вообще принимать какое-либо активное участие в
этих великих событиях? Не может этого быть. В конце концов, мне надоест здесь
прозябать, и я совершу что-нибудь героическое. (ой ли?)
14/IX. Сегодня
говорят, что немцы в Горелове и Пулкове, даже на Ср. Рогатке. Несколько дней
было легче – из ряда мест их отогнали, было восстановлено жел.- дор. сообщение,
пошли письма (Из Ильинского ни звука), газеты. А вот вчера опять такие тревожные
вести. По ночам город бомбят, днем обстреливают из орудий. У пожилых настроение
тоскливое – «все равно погибать!», у молодых в общем бодрое и беспечное. Несколько
тревог провел на крыше главного здания ЛГУ: местами довольно жутко, но в общем
чувствовал себя удивительно спокойно; а зрелище жуткое, но очень эффектное.
Последнее время все пытаюсь определить свое отношение ко всем этим событиям.
Иногда мне бывает очень нехорошо, и совесть мучает – ведь я почти ни черта не
делаю для победы. Почему? Почему я не на фронте, не держу винтовку? Нет, я не
боюсь, но во мне просто нет энтузиазма, подъема, мало патриотизма – таким
воспитали меня жизнь, наша действительность; а в ассоциации с пассивностью моей
натуры это вылилось в то, что сейчас представляет моя жизнь. И это не только я,
а почти все мои знакомые из молодежи мыслят так же и представляют из себя в
этом отношении то же самое. Весь строй нашей жизни воспитал нас таким образом и
превратил в холодных созерцателей (по крайней мере, в политической и общественной
деятельности), а энергичных деятелей очень мало. Наш девиз – «поживем – увидим»
и не будем заглядывать в завтра. И тут особенно резко и болезненно сталкиваются
две силы: ум и сердце. Ум велит сражаться, защищать родину, любить и жалеть Россию,
а холодное, эгоистичное сердце заботится лишь о своем круге и насущных потребностях.
К сожалению, мы живем сердцем, и нужно обладать большой силой воли, чтобы заставить
главенствовать ум.
18/IX. Сижу,
слушаю лекцию А. А. Корчагина по геоботанике. За окном – близкие разрывы
снарядов или выстрелы наших орудий – не понять. Дрожат стекла, трясется стол.
Говорят, немцы в Лигове и на Ср. Рогатке. Из науки ничего в голове не
укладывается. Сижу и думаю – вдруг немцы уже ступают в город с юга. В нашем
пожарном взводе теперь дежурим по суткам – с 5.30 до 5.30 следующего дня,
вечером, вероятно, придется ходить на военную подготовку. Очень скверно с
продуктами – питаться можно только в столовой; но голода еще нет. Да, Ленинград
на краю гибели; город готовится к уличным боям, а это, бесспорно, конец. Мне
жалко Ленинград. Я его люблю, сроднился с ним, он – моя родина. Все еще не
теряют надежды ленинградцы – а вдруг отобьют, отбросят страшного, упорного
врага. Но у большинства тупая, обывательская пассивность. Звонит звонок,
кончилась лекция. Иду обедать в столовую.
19/IX. Почему я
не воюю, не защищаю с оружием в руках родину? Да просто потому, что не чувствую
сердцем ни энтузиазма, ни подъема, ни даже патриотизма, о котором пишут в
газетах. Умом я ясно сознаю опасность, которая грозит мне, моему очагу, моим
родным, моей стране, и жалею и болею за все это, но все это умом, а не сердцем.
Почему? Потому, что жизнь наша, нелепая и трудная, не сумела да и не могла бы
никогда поднять во мне энтузиазм и патриотизм, потому что все мы привыкли жить
индивидуалистами, не связанными со страной, привыкли мыслить про себя и
защищать только себя да своих близких; к этому вынуждает жизненная обстановка –
нелепая, громоздкая, тормозящая проявления жизни, насквозь бюрократическая и
бумажная, принижающая роль и значение труда, полная лицемерия, полная нищеты и
бесправия. Я не говорю решительно про всех, некоторым удалось подняться над
этой беспросветной пеленой, кое-кто живет настоящей, богатой творческой жизнью,
- я же говорю о той среде, в которой вращаюсь: о студентах, педагогах,
интеллигенции нашего круга и больше всего – о себе. Если мне дадут винтовку – я
не испугаюсь, не убегу, не дезертирую, я буду драться и защищать Россию, но сам
я никуда не пойду – ни в ополчение, ни в добров<ольцы>, ибо не в силах
подчинить сердце уму. Я буду драться без энтузиазма – спокойно, холодно, по
возможности точно исполняя приказания, и буду наблюдать и наблюдать, ибо самое
интересное на земле – это человек. А драться, по-видимому, придется – не может
же война абсолютно миновать меня!
30/IX 41 г.
Только что кончилась тревога, родители вернулись из бомбоубежища, мама
разогревает более чем скудный ужин – суп из соевых бобов, который я сегодня настряпал,
и чуть-чуть картошки. В желудке уже давно легкость необыкновенная. Особенно
сказывается сверхжесткая хлебная норма – 200 гр. в день, 4 кусочка; пообедать –
и то мало. Но голода еще нет, есть недоедание. У меня такое впечатление, что
все это еще ягодки, цветочки – впереди, зимой, когда не будет ни хлеба, ни
мяса, ни дров. Но никто из нас особенно не унывает, и настроение довольно
бодрое. Может быть, это просто отупение, потеря чувствительности? Вчера мама
говорила моими мыслями: действительно, умом сознаешь всю тяжесть положения, и
горесть, и боль, а до сердца ничего не доходит; лишь иногда, какими-то
проблесками. Она это тоже заметила. Почему же так отупели чувства? Вероятно,
все из-за того же индивидуализма, замкнутости крошечных людских групп; ведь
горе ближнего мы чувствуем и горюем вместе с ним; а горе города, большого, холодного,
населенного чужими, недоброжелательными людьми, до сердца не доходит. Какой-то
зачерствелый эгоизм за рамками семьи и друзей (?) И все-таки иногда и глубоко, всем сердцем
жалко Ленинград. С неделю тому назад ходил я по городу, и остановился взглядом
на небольшом здании – павильоне, что на углу Невского и пл. Островского. Так
свежо и красиво выглядел он со своими белыми колоннами, бронзовыми статуями,
весь выдержанный в строгом стиле Росси и так гармонировал с решеткой сада,
Публичкой, театром, Невским, что я невольно радовался, что хоть этот уголок
пощадили. А вчера там упала бомба. Обвалилась штукатурка, вылетели все стекла и
рамы, упала статуя, решетку сада снесло совершенно, а на тротуаре глубокая
воронка от полутонной бомбы. Война! Тысячи жизней, сотни прекрасных городов. Во
имя чего? Что не поделили люди? Земли? Говорят, это и есть империализм. Ну,
пусть хотя бы так. Надо же чем-нибудь объяснить. Татьяна недавно прислала
письмо. У них там все спокойно (относительно, конечно), но они тревожатся за
нас, за Ленинград. Я их понимаю. В Университете занятий нет, т. к. нет
студентов. Из географов многих ранили – Новицкого, Джека, Фирсова, Федорова; ни
с кем из них я не был в близких отношениях, но все же жалко, особенно Вовку и
Джека. Получил письмо от Б. Каченовского, жив, здоров, больше ничего не пишет.
И вообще больше писем ни от кого нет.
Сегодня напишу Виктору.
<конец записок>
|